bdsmion

БДСМ сообщество
 
Культурный центр BDSM
Здесь светло!
Добро пожаловать!

Вход

Что такое БДСМ? Что такое bdsmion.com?
Безопасный режим
Безопасный режим скрывает весь основной графический контент сайта (эротические фотографии, фотографии пользователей и т.д.).

Таким образом, Вы можете общаться и просматривать сайт, не опасаясь случайных досужих глаз (на работе, в интернет-кафе и других публичных местах). Это также экономит Ваш трафик.
   

Пьер Клоссовски. Сад и Революция

Революция, похоже, могла разразиться лишь благодаря сочетанию множества противоречивых требований: если бы имеющиеся психические силы отождествлялись одна с другой изначально, никогда не произошло бы их единодушной мобилизации. Именно из-за своеобразного смешения двух различных категорий требований и могла создаться взрывоопасная атмосфера. В самом деле, соперничали две группы: с одной стороны, существовала аморфная масса средних людей, требовавших установления социального режима, при котором воплотилась бы идея "естественного человека" — "естественный человек" является здесь лишь идеализацией обыкновенного человека (идеалом, обладающим притягательной силой прежде всего для той части народа, которая до тех пор жила ниже уровня обыкновенного человека) , — ас другой стороны, имелась категория людей, которые, принадлежа к правящим классам с более высоким уровнем жизни, смогли — при помощи той же самой несправедливости, связанной с этим уровнем жизни, — достичь наивысшей степени ясности ума. Эти люди, зажиточные буржуа или просвещенные аристократы, обладавшие мечтательным или систематическим складом ума, фантазировавшие или осуществлявшие свои замыслы на практике либертены, сумели объективировать содержание своей нечистой совести: они осознавали, что в их существовании является произвольным с нравственной точки зрения, равно как и проблематичность жизненной позиции, которую они в себе выработали.

Таким образом, если одни желали духовно возродиться в ходе социального переворота и найти в нем для себя выход (таков случай Шамфора), то другие, напротив, прежде всего надеялись на то, что им удастся заставить людей принять в качестве универсальной потребности свою собственную потребность в проблематизации, и ждали, что Революция приведет к тотальной переделке структуры человека (таков, по крайней мере, случай Сада, которому не давал покоя образ интегрального человека с полиморфной чувствительностью).

Есть в Революции коллективный инкубационный период, когда первые трансгрессии, которым предались массы, позволяют думать, что отныне народ способен на любые авантюры. Этот период психического регресса, носящий сугубо временный характер, в результате поверг умы либертенов в состояние своеобразной эйфории: самые дерзкие построения индивидуальной мысли получили некоторый шанс на практическое воплощение. То, что созрело в таких умах в соответствии с достигнутым каждым в отдельности уровнем разложения, теперь можно было, как им представлялось, посеять в благодатную почву. Эти люди были не в состоянии отдать себе отчет в том, что сами они, напротив, уже являются загнивающим плодом, который в каком-то смысле отделился от общественного древа; скоро они падут, ибо они — конец, а не начало, конец длительной эволюции; они позабыли о том, что почва принимает лишь семя, то есть часть универсального опыта, содержащуюся в их примере для последующих поколений. Их мечта о том, чтобы дать рождение человечеству, тождественному им самим, вступила в противоречие с глубиной их зрелости или проницательности; и лишь в ходе кризисов, подобных тем, что выпали на их долю, другие индивиды, являющиеся, как и они, отбросами коллективного процесса, смогут достичь подобной же степени ясности ума и обеспечить подлинную преемственность поколений.

По мере того как массы принимали жестокие и непредсказуемые решения, по мере того как обретали плоть и становились законом контуры новых группировок, в то время как нравственные и религиозные опоры старой иерархии лишались своего содержания, эти продвинутые люди вдруг оказались выбитыми из колеи, дезориентированными: дело в том, что они были тесно связаны со священными ценностями, которые подвергали осмеянию; дело в том, что их либертинаж обладал значением лишь при том уровне жизни, который был у них в ниспровергнутом обществе; теперь же, когда трон рухнул и была поругана отрубленная голова короля, когда церкви были разграблены и богохульство превратилось в привычное дело для масс, эти имморалисты стали выглядеть чудаками. Они предстали такими, какими и были на самом деле, — симптомами распада, существами, которым парадоксальным образом удалось пережить распад и которые не способны включиться в процесс переустройства, совершаемый в сознании людей, став составными частями суверенного Народа, всеобщей волей и т.д. Достаточно было бы, чтобы эти люди выступили перед народом и представили ему в виде системы врожденную потребность в богохульстве, резне, насилии, для того, чтобы масса, только что совершившая все эти преступления, тотчас обратила свой гнев на этих философов и с не меньшим удовольствием разорвала и их на куски.

На первый взгляд кажется, что здесь неразрешимая проблема: привилегированный человек, достигший благодаря социальному перевороту наивысшей ступени осознания, абсолютно не способен заставить общественные силы извлечь выгоду из присущей ему ясности ума. Иначе говоря: этот человек не может ни на мгновение отождествить с собой представителей аморфной и вместе с тем обладающей богатыми возможностями массы; кажется, что свое передовое в моральном смысле положение он занимает в ущерб революционной массе. Таким образом, масса права с точки зрения самосохранения; ибо всякий раз, когда человеческий разум становится столь безжалостным, как это, скажем, имеет место у Сада, он рискует ускорить гибель человечества как такового; но и масса заблуждается, поскольку она состоит из индивидов, а индивид несет в себе все признаки рода, и в таком случае непонятно, почему род должен избежать опасностей, которые таятся для него в успехе отдельного индивида.

Чем более выделяется этот индивид, чем в большей степени он концентрирует в себе рассеянные силы своей эпохи, тем более он для этой эпохи опасен; но чем больше он концентрирует эти рассеянные силы, чтобы они оказали влияние на его собственную судьбу, тем больше он освобождает от них эпоху. Потенциальную криминальность своих современников Сад превратил в личную судьбу, он хотел искупить ее один соразмерно с коллективной виной, взятой его совестью на себя.

Сен-Жюст, Бонапарт, напротив, сумели выплеснуть на ближних все, что эпоха накопила в них самих. С точки зрения масс, это были вполне здоровые люди; да они и сами знали, что для масс показателем здоровья человека является его готовность принести эти самые массы в жертву. Сад же, опять-таки с точки зрения масс, человек, несомненно, опасный: весьма далекий от того, чтобы находить какое-то моральное удовлетворение в революционном разгуле страстей, он был склонен воспринимать резню, узаконенную Террором, как карикатуру на свою систему: в Пикпюсе, при Робеспьере, он следующим образом описал свое пребывание в тюрьме: "Земной рай; прекрасный дом, великолепный сад, избранное общество, восхитительные женщины — и вдруг под нашими окнами оборудуется место для казней, и. прямо посреди нашего сада возникает кладбище для гильотинированных. Мы похоронили, мой дорогой друг, за пять дней тысячу восемьсот человек, из них треть — это обитатели нашего несчастного дома" (29 брюмера, год III).

И позднее: "Из-за всего этого мне не по себе; тюремное заключение и вид гильотины причинили мне в сотню раз больше страданий, чем все воображаемые Бастилии" (2 плювиоза, год III). Отсюда также проистекает потребность в чрезмерном нагнетании страстей, [обнаруживающаяся] в его повествованиях; и [совершается это] не только потому, что он, наконец, получил право сказать обо всем, но в каком-то смысле и для того, чтобы очистить свою совесть, изобличив истины, провозглашенные Революцией. Сад написал тогда самый бескомпромиссный вариант "Жюстины" — [ибо ] необходимо было где-то выявить скрытый импульс революционной массы, ведь он отнюдь не обнаруживался в ее политических выступлениях (поскольку, даже когда убивали, топили, вешали, грабили, поджигали, насиловали, то делали это во имя суверенного Народа).

Настойчивость, с какою Сад всю свою жизнь исследовал исключительно извращенные формы человеческой природы, доказывает, что для него важно было одно: заставить человека возвратить все зло, которое он только способен отдать. Республиканское государство существует, якобы, во имя общественного блага; но если очевидно, что оно не может установить царство добра, то никто даже не подозревает, что в своих глубинах оно культивирует ростки зла; под видом того, что он не дает росткам зла распуститься, новый социальный режим полагает, будто одержал победу над злом. Именно в этом и заключается постоянная угроза — в зле, которое может вспыхнуть в любой момент, хотя так никогда и не вспыхивает. То, что зло так и не разгорается, хотя может вспыхнуть в любое мгновение, мучило и тревожило Сада; поэтому [ему ] необходимо, чтобы зло разразилось раз и навсегда, необходимо размножение плевел, тогда разум сможет вырвать их из почвы и истребить.

Короче говоря, необходимо раз и навсегда установить в мире царство зла; тогда оно уничтожит самое себя, а разум Сада обретет, наконец, покой. Но нельзя и помыслить о таком покое, нельзя хотя бы на мгновение представить его себе, поскольку каждая минута чревата злом, тогда как Свобода отказывается признать, что она существует лишь благодаря злу, утверждая, будто живет во имя добра.

Сад не мог воспринимать якобинскую Революцию иначе как ненавистного соперника, искажающего его идеи и компрометирующего его дело: в то время как Сад хотел установления царства интегрального человека, революция желала произвести на свет человека естественного. Во благо этому естественному человеку Революция использовала все те силы, которые, по сути, принадлежали человеку интегральному и должны были способствовать его расцвету. Для интегрального человека нет худшего врага, чем Бог; таким образом, убивая короля, наместника Бога на земле, в сознании людей уничтожали и Бога; это ни с чем не соизмеримое убийство имело столь же несоизмеримое последствие — приход интегрального человека. Итак, интегральный человек отмечен клеймом преступления, [притом] самого ужасного из всех преступлений — цареубийства. "Тут на ум приходит весьма необычная мысль, — пишет Сад, — но поскольку она, несмотря на ее дерзость, справедлива, я ее выскажу. Нация, которая начинает управляться как республика, будет способна поддерживать себя лишь с помощью добродетелей, ибо для того, чтобы достичь большего, надо всегда начинать с меньшего; но нация уже старая и разложившаяся, которая отважно сбросит с себя иго монархического правления, чтобы воспринять правление республиканское, будет поддерживаться лишь посредством бесчисленных преступлений; ибо она уже находится в преступлении, и если бы ей захотелось перейти от преступления к добродетели, то есть от состояния жестокости к состоянию покоя, она впала бы в косность, первейшим результатом которой была бы ее неминуемая гибель".

По Саду, Революция, переживаемая "старой и разложившейся нацией", никоим образом не может дать ей надежду на возрождение; не может быть и речи о том, что начнется счастливая эпоха обретенной естественной невинности, поскольку эта нация освободилась от аристократии. Режим, основанный на свободе, по Саду, должен стать и в действительности станет ни больше, ни меньше, как разложением монархии, доведенным до предела. "Нация уже старая и разложившаяся", то есть достигшая определенного уровня преступности, "отважно сбросит иго монархического правления"; иными словами, уровень преступности, до которого ее довели бывшие властители, сделает эту нацию способной пойти на цареубийство с целью установления республиканского правления, то есть социального порядка, который в силу свершившегося цареубийства вызовет к жизни еще более высокий уровень преступности. Таким образом, революционное сообщество, по сути, будет тайно, но тесно связано с моральным распадом монархического общества, ибо благодаря этому распаду его члены обрели силу и энергию, необходимые для принятия кровавых решений. Так не означает ли здесь распад высокой степени де- христианизации общества, современником которой был Сад, практику произвола тем более разнузданного, что ее корни следует искать если не в атеизме, то, по меньшей мере, в глубочайшем скептицизме?

По мере того как этот моральный скептицизм и атеизм, проповедуемый с провокационными целями или по убеждению, распространяются в монархическом обществе, последнее приходит в состояние такого разложения, что феодальные отношения господина и слуги оказываются уже потенциально разорванными; в самом деле, [на их месте ] восстанавливаются античные отношения повелителя и раба.

II. Разложение теократической феодальной [иерархии ]

и зарождение аристократического индивидуализма

В период между античным рабством и Революцией на Западе установилась теократическая иерархия, представляющая собой попытку Церкви привести имеющиеся социальные силы в систему, которая была бы в состоянии обеспечить каждой категории людей ее нравственное значение. Теократическая иерархия была призвана положить конец античному закону джунглей; человек, созданный по образу и подобию Божьему, не может эксплуатировать другого человека; каждый человек есть слуга Господа. На фронтоне этой теократической иерархии записано: страх перед Богом — начало мудрости. Король, назначаемый Богом, является его земным слугой; господин, назначаемый королем, является слугой короля; и всякий человек, который признает себя слугой своего господина, является слугой Бога. Иерархия наделяет господина военными, юридическими и социальными функциями, которыми он облечен королем и которые суть для него обязательства по отношению к королю и народу; выполнение этих функций обеспечивает ему право на признание и верность [со стороны ] его вассала и слуги; со своей стороны, встав под защиту своего господина, которому он воздает должное и по отношению к которому сохраняет верность, слуга испытывает религиозное чувство к своему Богу и своему королю; таким образом, находясь на низшей ступени иерархии, он выполняет свое индивидуальное предназначение, так как он — часть здания, основой которого является Бог. Итак, по мере того как король сосредоточивает в своих руках все большую власть, а господин лишается одна за другой своих функций, последний освобождается от обязательств по отношению к королю, но претендуя вместе с тем на то, чтобы сохранять привилегии и права, проистекавшие из этих обязательств. И тогда господину достаточно уйти в свою личную жизнь, придав своим привилегиям форму наслаждения, за которое ему не надо отчитываться ни перед Богом, ни перед кем-либо еще — и меньше всего перед слугой, — достаточно поставить под сомнение существование Бога, чтобы все здание заколебалось. В глазах слуги служение на низшей ступени социальной лестницы теряет всякий смысл. Наконец, когда господин лишь по видимости стремится к поддержанию здания теократической иерархии с одной-единственной целью — вести бесцельное существование, являющееся отрицанием самой этой иерархии, существование, которое должно продемонстрировать, что страх перед Богом — это начало безумия, — тогда вновь вступает в силу закон джунглей: восстанавливаются античные отношения сильного и слабого, повелителя и раба.

И в частности, знатный вельможа-либертен в канун Революции уже является всего лишь господином, знающим, что он обладает правом на власть, но также понимающим, что в любую минуту он может его утратить и что потенциально он уже представляет собой раба. Поскольку он больше не обладает в своих собственных глазах непререкаемой властью, сохраняя, однако, ее инстинкты, и поскольку его воля лишена чего-либо священного, он перенимает язык толпы, называет себя развратником, он ищет аргументы у философов, читает Гоббса, Гольбаха и Ламетри, как человек, который, потеряв веру в божественное право, стремится узаконить свое привилегированное положение с помощью доступных для всех софизмов. Оказавшись в таком положении, знатный вельможа-либертен если только он не законченный атеист, воспринимает свое собственное существование как провокацию по отношению к Богу и в то же время по отношению к народу; если же, напротив, он - законченный атеист, то, распоряжаясь по своему умотрению жизнью слуги, делая из него раба, превращая его в объект своих удовольствий, он дает народу понять, что убил в своей душе Бога и что его прерогативы заключались лишь в том, чтобы безнаказанно творить преступления. Таким образом, человек, который соединялся с Богом на низшей ступени иерархии через акт служения и который теперь, когда Бог, располагавшийся на вершине иерархии, умер, оказался в положении раба, оставаясь слугой без господина в той мере, в какой, переживая смерть Бога в собственной душе, он продолжает терпеть того, кто на самом деле является повелителем; и он может стать повелителем лишь постольку, поскольку ему, принявшему участие в убийстве Бога, совершенном на вершине иерархии, хотелось бы уничтожить повелителя, чтобы самому стать им.

В самом деле, став рабом в силу атеизма или богохульного поведения своего повелителя, слуга восстал. Таким образом, он принял смерть Бога; но когда он приступит к суду над своим хозяином, во имя чего он будет этот суд вершить, если не во имя прерогативы преступления? Он тотчас превратится в соучастника бунта своего хозяина против Бога и, в свою очередь, возложит на себя ответственность за преступление. Суд не может иметь иного исхода, кроме обретения рабами прерогатив хозяев; и он начинается с убийства этих хозяев. Таков, как представляется, порочный круг, создаваемый коварным тезисом, согласно которому нация, сбросившая монархическое иго, может поддерживать себя лишь посредством преступлений, потому что она уже [пребывает ] в преступлении, — порочный круг, которым Сад хочет замкнуть Революцию.

В итоге Республика никогда не может начаться; Революция является действительно Революцией лишь тогда, когда она — Монархия, пребывающая в состоянии перманентного восстания. Священная ценность может быть попрана только в том случае, если она лежит под ногами. Теократический принцип отнюдь не подвергается сомнению: напротив, он определяет всю терминологию Сада — иначе, что означало бы слово "преступление"?

III. Цареубийство — подобие казни Бога

Казнь Короля, совершенная Нацией, — это лишь высшая фаза процесса; первой его фазой было умерщвление Бога, осуществленное в результате восстания знатного вельможи-либертена. Так, казнь Короля становится подобием предания смерти Бога. Когда после осуждения Короля, личность которого до упразднения монархии оставалась неприкосновенной, членов Конвента призвали высказаться за или против смертного приговора, тезис, который собрал большинство голосов в пользу высшей меры наказания, был (не мог не быть) лишь компромиссом между юридической и политической точками зрения. Только несколько человек, беря на себя ответственность за вызов, брошенный монархической Европе, осмелились, подобно Дантону, сказать: мы не хотим выносить приговор Королю, мы хотим его убить. Даже Сен-Жюст, стремящийся прежде всего внушить нации чувство уверенности в своих правах, заявил, что речь идет не столько о том, чтобы судить короля, сколько о том, чтобы победить его как врага, потому что нельзя властвовать безвинно. Однако человеком, который поставил дилемму наиболее радикальным образом, был Робеспьер, осознавший необходимость создания нового понятия общественного права: "Речь здесь идет отнюдь не о судебном процессе. Людовик вовсе не обвиняемый. Вы — не судьи. Вы являетесь и не можете не являться лишь государственными мужами, представителями Нации. Вы не должны выносить приговор за или прртив человека, но вам надлежит принять меры к общественному спасению, совершить акт национального провидения. В самом деле, если Людовик может стать объектом судебного разбирательства, то он может быть оправдан, а значит, и признан невиновным, да что там — он и считается невиновным, пока не вынесен приговор; но если Людовика оправдают, если Людовик может быть сочтен невиновным, чем тогда становится революция? Если Людовик невиновен, все защитники свободы превращаются в клеветников, а мятежники — в друзей и защитников угнетенной невинности...". И Робеспьер заключает: "Людовик должен умереть, чтобы могло жить Отечество". Продав свой народ зарубежным деспотам, король уничтожил общественный договор, связывавший с ним нацию; с тех пор народ и тиран, которого надо уничтожить, как уничтожают врага, находятся в состоянии войны. Такова точка зрения Революции, позволяющая укрепить республиканский порядок. Но она не имеет ничего общего с мыслью Сада. В тот момент, когда лезвие отсекло голову Людовика XVI, в глазах Сада умер не гражданин Капет, даже не предатель — в глазах Сада, как и в глазах Жозефа де Местра и других ультрамонтанцев 2, умер представитель Бога; и кровь наместника Бога на земле, а в более глубоком смысле кровь Бога, окропила головы восставших людей. Контрреволюционные католические философы, такие, как Жозеф де Местр, Бональд, Мэн де Биран, говорили о казни Людовика XVI как об искупительном мученичестве; в их представлении Людовик искупил грехи нации. По Саду, казнь короля погрузила нацию в состояние неискупимого [греха ]: ведь цареубийцы — это отцеубийцы. И — несомненно потому, что он видел всю принудительную силу этого акта — Сад хотел заменить братство естественного человека круговой порукой отцеубийства, способной скрепить сообщество, которое не могло стать братским, уже будучи каиновым.

IV. От общества без Бога к обществу без палача

Революция хочет установить братство и равенство детей Родины-матери. Странное это выражение — Родина-мать. Оно предполагает существование божества-гермафродита, чья двусмысленная природа как бы соответствует сложности совершенной над королем казни; этот термин подчеркивает амбивалентность революционного акта, амбивалентность, которую члены Конвента не могут, очевидно, осознать, но смутно о ней догадываются, замещая Родиной-матерью священную инстанцию отца, то есть короля. Но восставшие рабы, которые своим бунтом против повелителей стали соучастниками их мятежа против Бога, превратившись, в свою очередь, в господ, могли ли они даже претендовать на создание незапятнанного сообщества? Дабы освободиться от вины, им надо было искупить неискупимое — казнь короля, — и им ничего не оставалось, как дойти до крайности в осуществлении зла. Робеспьер в одной своей речи говорил о суде над королем так: "Когда нация была принуждена к тому, чтобы воспользоваться правом на восстание, она вернулась к своему природному состоянию по отношению к тирану. Мог ли последний ссылаться на общественный договор? Он сам его уничтожил: нация еще могла его сохранить, если бы сочла договор уместным в том, что касается отношений граждан между собой; но следствие тирании и восстания состоит в окончательном разрыве связей с тираном, в том, чтобы привести тирана и восставших в состояние войны. Трибуналы и юридические процедуры созданы лишь для членов гражданского общества".

Здесь — узловой пункт разногласий между Садом и Революцией, между Садом и Терроризмом, между Садом и Робеспьером. Может ли общественный договор существовать лишь в одностороннем порядке, связывая граждан между собой, раз тиран уничтожен? Могут ли распространяться суды и процедуры права на членов [нового] гражданского общества? "Каким образом?" — спрашивает Сад. Вы восстали против несправедливости; несправедливость для вас заключалась в том, что вы были исключены из практики несправедливости; взбунтовавшись против несправедливости, вы ответили той же несправедливостью, потому что вы убили своих хозяев, подобно тому, как ваши хозяева убили в своей душе Бога. Справедливость для вас, если только вы не вернетесь опять в состояние рабства, справедливость для вас — и вы доказали это, пролив человеческую кровь, — может заключаться лишь в коллективном применении практики индивидуальной несправедливости. Каким образом призовете вы если не к Богу, то по крайней мере к надлежащему порядку, который позволит вам спокойно воспользоваться плодами восстания? Все, что вы отныне предпримете, будет носить на себе печать убийства.

Именно это Сад пытается доказать в своем небольшом труде, озаглавленном "Французы, еще одно усилие, если вы хотите быть республиканцами"; он является не столько его творением, сколько творением Дольмансе, одного из персонажей "Философии в будуаре", куда включен этот опус. Тем не менее, поскольку у нас есть все основания полагать, что именно в этом художественном произведении он выразил свою мысль во всей ее полноте, нам, возможно, следует уделить этому странному документу больше внимания, нежели многочисленным заверениям, исполненным республиканской доблести, которыми он удостоил революционные власти за девять лет, проведенных им на свободе.

Уже само высокопарное название опуса ("Французы, еще одно усилие...") кажется весьма подозрительным и в достаточной мере выдает истинные намерения автора. Труд состоит из двух глав; первая посвящена религии, вторая — нравам. В первой,где он пытается доказать, что теизм никак не подходит для республиканского образа правления, Сад, дабы подорвать устои теократического общества, прибегает к позитивным рациональным аргументам. Вопрос ставится в следующих выражениях: христианство должно быть отброшено, потому что его социальные последствия противоречат морали; только атеизм может дать этическую основу для национального просвещения: "Замените религиозные благоглупости, которыми вы утомляете юные органы ваших детей, превосходными социальными принципами; вместо того,

чтобы обучать их бесполезным молитвам... учите их исполнять свои обязанности по отношению к обществу; научите их лелеять добродетели, о которых вы в прошлом едва вспоминали и которых им достаточно для счастья и без ваших религиозных басен; дайте им почувствовать, что счастье состоит в том, чтобы сделать других настолько же удачливыми, насколько хотели бы добиться успеха мы сами. Если в основание этих истин вы положите христианские химеры, как вы имели безумие делать это в прошлом, ваши ученики, едва осознав бесполезность этих оснований, развалят все здание и станут негодяями только потому, что будут полагать, что религия, ими низвергнутая, запрещает им быть таковыми. Напротив, внушив им, что истина необходима лишь потому, что от нее зависит их личное благополучие, вы добьетесь того, что они станут честными людьми из эгоизма, и этот закон, управляющий поступками всех людей, станет самым надежным из законов".

Таковы позитивные материалистические принципы, которые на первый взгляд, с точки зрения рационального подхода, кажутся неопровержимыми и способными предложить основы для создания нового общества. Эти принципы могут породить дерзкие, так сказать, новшества, такие, как уничтожение семьи, разрешение свободных браков — иначе говоря, общность женщин для мужчин, общность мужчин для женщин, — наконец, и прежде всего, общность детей, для которых единственным отцом станет государство. Все эти проблемы поставлены Садом (в них можно усмотреть некоторые фалангстерские идеи Фурье, входящие в проект гармонического общества, основанного на свободной игре страстей). Каким же образом Сад их разрешает? Во второй главе, посвященной нравам, он сразу же припирает к стенке "республиканцев": "Предоставляя свободу совести и свободу прессы, подумайте, граждане, и о том что очень скоро будет необходимо предоставить людям полную свободу действий, и что, за исключением того, что подрывает основы правления, практически не останется наказуемых преступлений; ибо на самом деле существует весьма немного преступных деяний в обществе, которое зиждется на свободе и равенстве...". И правда, может ли личное счастье человека состоять в том, чтобы, как того требует атеистическая мораль, делать других такими же счастливыми, какими мы хотели бы быть сами?". Речь не идет о том, чтобы любить ближнего, как самого себя, — отвечает вскоре на этот вопрос автор во второй главе, извлекая первые выводы из атеистической морали, — это противно законам природы, а ведь одна только она должна управлять нашими законами...". Можно установить общность женщин для мужчин и мужчин для женщин, но лишь с тем, чтобы сделать общественные дворцы публичными домами в национальном масштабе. Общность детей? Разумеется, для того, чтобы обречь их на содомию. Уничтожение семьи? Конечно, но пусть исключение подтверждает правило: [необходим] инцест. Общность богатств? [Да], но осуществленная посредством кражи — "ибо клятва уважать собственность не затрагивает того, кто не владеет ни чем: наказывайте человека, допустившего небрежность и позволившего себя обворовать, а не того, кто совершил кражу и лишь последовал первому и самому святому порыву природы — поддался стремлению сохранить свое собственное существование в ущерб всему". Но если клевета, грабеж, насилие, инцест, адюльтер, содомия не должны караться при республиканском правлении, то преступлением, против которого это правление менее всего склонно проявлять жестокость, является убийство: "Доказано, что бывают добродетели, сохранение которых для некоторых людей невозможно, подобно тому, как есть лекарства, не подходящие для определенного темперамента.

Так какой же вершины достигнет ваша несправедливость, если ваш закон поразит того, кто не в состоянии ему подчиниться?.. Из этих первых принципов вытекает, как можно догадаться, необходимость принятия мягких законов и прежде всего решительной отмены отвратительной смертной казни, потому что холодный по определению закон не может стать доступным для страстей, способных узаконить в душе человека такое жестокое деяние, как убийство; человек получает от природы впечатления, могущие заставить его простить такой поступок, а закону, всегда, напротив, находящемуся в оппозиции к природе и ничего не получающему от нее, не может быть дозволено руководствоваться теми же мотивами, невозможно, чтобы он обладал и теми же правами...".

Правление, родившееся из убийства Бога и существующее лишь благодаря убийству, заведомо утратило право выносить смертный приговор и, следовательно, не способно осудить всякое другое преступление: "Республиканское правление, окруженное деспотами, сможет сохраниться лишь благодаря войне, а есть ли что-либо более безнравственное, чем война?.. Является ли убийство преступлением в политике? Напротив, мы вынуждены высказать смелое утверждение, что, к несчастью, оно — одна из основных пружин политики. Франция свободна сегодня благодаря совершенным убийствам, не правда ли?.. Какая из областей человеческого знания больше [чем политика] нуждается в убийстве, чтобы поддерживать себя, более других стремится к обману, имея своей единственной целью приумножение благ одной нации в ущерб другой?.. Как же слеп человек, который на виду у всех обучает искусству убивать и самым щедрым образом вознаграждает того, кто преуспел в этой науке лучше других, и в то же время наказывает того, кто из личных побуждений отделался от своего врага! "Я дарую вам жизнь, — сказал Людовик XV, обращаясь к Шароле 3, который только что убил человека ради забавы, — но я так же помилую того, кто убьет вас". Все основы закона, направленного против убийц, заключены в этих высочайших словах". Мы видим, что здесь Сад очень кстати вспомнил о принципах существования прежней монархии, безнравственность которой Республика должна была бы в итоге освятить: "Я спрашиваю, каким образом удастся доказать, что в безнравственном по своим обязательствам государстве необходимо, чтобы индивиды были моральными? Я смею даже утверждать: хорошо, чтобы они не были таковыми... Восстание — это не моральное состояние; и, однако, оно должно быть постоянным состоянием республики; таким образом, было бы столь же нелепо, как и опасно, требовать от тех, кто призван вечно поддерживать безнравственное разрушение [социальной] машины, чтобы сами они были существами нравственными; потому что нравственное состояние человека — это состояние покоя и мира; безнравственное же состояние — состояние вечного движения, приближающее человека к необходимости восстания, и в таком состоянии республиканец должен поддерживать строй, членом коего он является, постоянно".

В начале своего сочинения Сад заявлял, что посредством атеизма детям следует внушать превосходные общественные принципы; затем он одно за другим изложил следствия, из этого вытекающие: они должны ввергнуть общество в состояние вечного движения, в состояние перманентной безнравственности, то есть неизбежно привести к его же собственному разрушению.

V

В итоге картина общества, пребывающего в состоянии перманентной безнравственности, представляется чем-то вроде утопии зла; эта парадоксальная утопия соответствует вероятному состоянию нашего современного общества; в то время как утопическое осознание человеческих возможностей предвосхищает потенциальный прогресс, садистское сознание предвосхищает потенциальный регресс (такое предвосхищение является тем более ирреальным, что [научный] метод поставлен на службу регресса). Таким образом, в отличие от утопий добра, которые грешат тем, что абстрагируются от дурных реальностей, смысл утопии зла состоит в том, чтобы

систематически абстрагироваться не от возможностей добра, но от важного фактора, каковым является скука: ибо, если чаще всего скука порождает зло, то она становится еще более сильной, когда зло свершилось, подобно тому, как за преступлением, если его единственной целью было это преступление совершить, следует отвращение. Сад сохраняет лишь реальности зла, уничтожая их временный характер: в самом деле, одно зло заполняет, таким образом, каждое мгновение социальной жизни, разрушая одно мгновение другим. Рожденное скукой и отвращением Сада, утопическое общество, находящееся в состоянии перманентной криминальности (если отнестись к этой утопии буквально и если идеологам зла вздумалось бы претворить ее в жизнь), неизбежно оказалось бы погруженным в атмосферу отвращения и скуки, а против отвращения и скуки не существует иного лекарства, кроме совершения новых преступлений ad infinitum* 4.

--------------------------------

* Этот пассаж, равно как и следующий, свидетельствуют о тенденциозности в рассуждениях автора в эпоху, когда он писал это исследование. Утопия Зла" абстрагируется не только от "скуки", но и от функционального, то есть утилитарного характера, который институты определенной социальной среды придают действию импульсивных сил. Если речь здесь идет об утопии "Зла", то значит Сад, воспользовавшись языком самих этих институтов, выражает идеал человеческой группы, которая, дабы заявить о своем "перманентном восстании", исходя из "состояния вечного движения" ее членов, осознавала бы тот факт, что она основывается не на чем ином, как на действии импульсов, освобожденных от всякой идеологической легитимации: поведение индивидов, как и природа их поступков, тотчас оказались бы принципиально иными. Именно в этом заключался бы тогда смысл утопических высказываний Сада: ибо, если отвращение, скука следуют за преступлением, совершенным с единственной целью это преступление совершить, то идея подобного преступления могла бы родиться только в существующем институциональном контексте, и за этим преступлением следовала бы подобная же скука, либо спад интенсивности; функциональность институционально структурированных импульсов настолько сильна, что индивиду лишь очень редко удается поддерживать себя на уровне импульсивной интенсивности, как только она, в качестве средства, перестает соответствовать цели, поставленной институтами, либо их сохранению как таковых, некоему трансцендентному смыслу, всеобщему Благу. Истинная проблема состоит скорее в том, чтобы установить, что в состоянии "перманентного восстания" продолжало бы структурировать импульсивные силы и в каких актах эти силы осознавали бы себя как не имеющие иной цели, кроме себя самих.

VI

В качестве более глубокого по отношению к Революции можно представить здесь своего рода моральный заговор, целью которого было бы заставить праздное человечество, утратившее чувство своей общественной необходимости, осознать свою виновность. Заговор, который обслуживался бы двумя методами: экзотерическим, представленным Жозефом де Местром с его социологией первородного греха, и методом эзотерическим, бесконечно сложным, состоящим в том, чтобы, надев на себя маску атеизма, с этим атеизмом бороться; и, говоря на языке морального скептицизма, с этим моральным скептицизмом сражаться, с единственной целью отнять у разума все, что он способен отдать, дабы продемонстрировать его ничтожество.

Чтение памфлета Сада не может не вызывать недоумения. Мы поддаемся искушению задать вопрос: не хотел ли Сад на свой лад дискредитировать нетленные принципы 89-го года; не приступил ли этот опальный вельможа к анализу философии Просвещения с одним намерением — выявить ее сумрачные глубины?

И тут мы снова возвращаемся к вопросам, поставленным в начале: не воспринимаем ли мы Сада буквально, не предстает ли он перед нами как одно из самых передовых и разоблачительных проявлений обширного процесса общественного разложения и переустройства, превращаясь в некое подобие нарыва, который, вздувшись на больном теле, возомнил бы себя вправе от имени этого тела говорить? Его политический нигилизм был бы в таком случае, так сказать, лишь пагубным эпизодом коллективного процесса; его апология чистого преступления, его призыв к тому, чтобы пребывать в преступлении, были бы лишь попыткой извратить политический инстинкт, то есть инстинкт самосохранения коллектива. Ибо народ с глубоким удовлетворением предается уничтожению тех, кто ему противоположен; коллектив всегда — справедливо или ошибочно — чувствует, чтo для него пагубно, и поэтому скорее всего спутает жестокость и справедливость, не испытывая при этом каких-либо угрызений совести, ибо ритуалы, которые он способен изобрести у подножия эшафота, освободят его от необходимости прибегнуть к чистой жестокости, каковую он умеет придать своему облику и своим средствам.

Остановимся на отрывке из памфлета Сада, содержащим следующее предупреждение: "Пусть меня не обвиняют в том, что я изобрел нечто опасное; пусть не говорят, что рискованно, как можно заключить из этих писаний, смягчать угрызения совести в душах преступников, что самое большое зло состоит в том, что мягкостью своей речи я поощряю склонность этих злодеев к преступлениям. Я категорически заявляю здесь, что не преследую ни одной из этих целей; я излагаю идеи, которые с сознательного возраста созревали во мне и распространению которых противился в течение многих веков гнусный деспотизм тиранов; тем хуже для тех, кого эти великие идеи смогут совратить; те, кто почерпнет одно лишь зло в философских рассуждениях, способны развратиться от чего угодно. Кто знает, может быть, на них окажет дурное влияние чтение Сенеки или Шаррона? Я разговариваю не с ними; я обращаюсь только к тем людям, которые способны меня понять, и они прочтут меня, не подвергаясь опасности".

Здесь обнаруживает себя высшая степень осознания, дающая возможность охватить всю совокупность процессов разложения и переустройства. Поэтому, помня о склонности Сада к преувеличениям, мы должны признать, что она выполняет функцию разоблачения темных сил, закамуфлированных под социальные ценности с помощью механизмов коллективной защиты; замаскированные таким образом, эти темные силы могут вести в пустоте свой инфернальный хоровод. Сад не побоялся связаться с этими силами, но он вступил в танец лишь для того, чтобы сорвать маски, надетые на эти силы Революцией, дабы придать им пристойный облик и позволить "детям Отечества" безнаказанно их применять.

Комментарии

1. Перевод выполнен по книге П.Клоссовски "Мой ближний, Сад", выпущенной издательством Сей в 1967 году. (P.Klossowski, Sade mon prochain. P., Éditions du Seuil, 1967, pp.57-87). Чтобы лучше понять текст эссе "Сад и Революция", нужно остановиться на общем контексте интерпретации Клоссовски, в частности, еще на двух разделах книги: "Набросок системы Сада" и "Философ-злодей".

В "Наброске системы Сада" разбирается его критика просветительской установки на обосновывающий себя разум. Сад был не только узником короля и Революции, он был еще и узником своего века, века Разума. Это проявлялось в том, что даже принципиально частному, отклоняющемуся жесту он придает форму всеобщности, говоря о нем на языке природы. При этом он неустанно подчеркивал, что претензия разума на всеобщность — одна из частных претензий, не более того: "на выбор философии вдохновляет темперамент, и сам разум, на который ссылались современные ему философы, есть также разновидность страсти" (ibid., р.92). В эпоху Сада считалось, что религия — это обман, а на самом деле поступками людей движут интересы; механицизм устранял из человековедения душу и все ее проявления: сострадание, жертвенность, любовь. В одном пункте Сад восстал против механистической психологии: человек, по Саду, это распадающаяся страсть, он действует не в силу своего интереса, а как раз против него, без какого-либо расчета извлечь выгоду. Отсюда его мораль вечного движения, санкционирующая одну из главных особенностей садистского сознания — право на запрещенный опыт. "Истинный атеист не привязывается ни к какому предмету, он следует своим побуждениям, вечному движению природы, творения которой в его глазах есть лишь пена" (ibid., р.107). Отсюда знаменитый афоризм Сада: "Нас возбуждает не объект похоти, а сама идея зла".

Подобная этика связана с его общей концепцией природы, природы как бесконечно злого начала, криминального настолько, что все попытки жестоких персонажей Сада сравняться с ней в преступности неизбежно терпят крах. Здесь намечается явное расхождение Сада с Гольбахом, Гельвецием и Ламетри: естественное состояние перестает видеться нормативным раем, напротив, оно видится сгущением, концентрацией всех ужасов общественного состояния. Жизнь, таким образом, становится коэкстенсивной смерти.

Эти идеи развиваются Клоссовски в его статье "Философ-злодей". Сама оппозиция честный философ/философ-злодей, поясняет он, восходит к Платону. Честным философом является тот, кто отдается мышлению как своей единственной страсти, а философом-злодеем (либертеном в понимании Сада) — тот, кто следует самой сильной страсти, "которая в глазах честного человека свидетельствует о недостатке бытия" (ibid., р. 18); в свою очередь философ-злодей видит в мышлении не более чем "замаскированную бессильную страсть" (ibid.).

Главным органом всеобщности был в эпоху Сада логически структурированный язык, воспроизводивший "нормативную структуру человеческого рода" (ibid.,19), а также то, что Клоссовски называет "субординацией жизненных функций", обеспечивающих сохранение и продолжение рода. Стремление человечества к воспроизводству само воспроизводится с помощью языка. В противоположность этой всеобщности разумного языка Сад намеревается ввести принцип контрвсеобщности, "обеспечивающий обмениваемость частных случаев перверсии, которые, в соответствии с существующей нормативной всеобщностью, определяются отсутствием логической структуры. Так возникает у Сада понятие интегральной извращенности" (ibid., р. 19). Контрвсеобщность предшествует универсальности разума, из чего неизбежно следует, что атеизм, провозглашенный нормативным разумом во имя свободы и суверенности человека, по Саду, предопределен превращать всеобщность в контрвсеобщность. "Итак, атеизм, высший акт нормативного разума, должен учредить царство тотального отсутствия нормы.

Выбирая в качестве доказательства акта разума, каковым является атеизм, перверсивный. лишенный логики способ чувствования и действия, Сад сходу ставит под вопрос, во-первых, универсальность разума, который становится неискоренимо противоречивым, а во-вторых, последовательность человеческого поведения, поскольку последнее вытекает из субординации жизненных функций" (ibid., р.19-20).

Как разум приходит к атеизму? Решая, что понятие Бога разрушительно для его автономии: произволом понятия Бога оправдывается любой поведенческий и прочий произвол. Разум Просвещения претендует сам обеспечивать субординацию функций вместе с вытекающей из нее системой норм, это — нормообразующий разум, разум-законодатель. А как быть с явлениями, которые противоречат сохранению человеческого рода, что с ними делать? В этом вопросе берет начало критика Садом нормативного разума. "Для Сада этот [просвещенческий — М.Р.] атеизм является ни чем иным, как перевернутым монотеизмом, очищенным от внешнего идолопоклонства; он почти ничем не отличается от деизма, поскольку он — так же как ранее понятие Бога — гарантирует ответственность нашего "я", самотождественность индивида. Для того, чтобы атеизм своими силами очистился от этого перевернутого монотеизма, он должен стать интегральным. Но каким будет в таком случае человеческое поведение?" (ibid., р.20-21). Язык всеобщего бессилен уяснить содержание перверсии, полиморфной чувственности, иначе как негативно, с помощью вытекающих из разума негативных понятий. С этим связаны выпады Сада против благонамеренных атеистов. Сад выступает против любого нормативизма, в том числе нормативизма разума, не терпящего по отношению к себе ничего внешнего. Сам разум, заявляет он, есть внешнее. "Интегральный атеизм знаменует собой конец антропоморфного разума" (ibid., р. 21). Несмотря на это Сад парадоксальным образом не отказывается от понятия природы, в котором инвестированы интересы разума. Философия Сада окончательно порывает с разумом лишь в "описываемых им отклоняющихся действиях" (ibid., р.21). Его главные герои — философы-злодеи, абсолютно частные существа, воплощенное противоречие. "Ибо если эти последние и соотносят свои продиктованные аномалией действия с нормативным разумом, то лишь для того, чтобы разрушить автономию разума, который служит им предметом насмешек..." (ibid., р.21). Автономии разума недостаточно для осмысления отклоняющегося поведения, которое есть вызов норме как таковой. "Атеизм, если его подвергать осмыслению с точки зрения явлений, которые отвергает разум, — парадоксально передает Клоссовски мысль Сада, — укрепляет существующие институты, основывающиеся на антропоморфных нормах" ОЫа., р.22).

Письмо Сада не дескриптивно, а интерпретативно: "истолковывая отклоняющийся акт как случай совпадения чувственной природы и разума. Сад одновременно унижает разумное с помощью чувственного и "разумную" чувственность с помощью перверсивного разума... перверсивный разум использует ее [свою цензуру — М.Р.], чтобы подвести "разумную" чувственность под свою карающую санкцию" (ibid., р.22). Сад подводит моральное оправдание под сам отклоняющийся поступок, "отклоняющийся в глазах самого Сада, поскольку разум — будь то даже атеистический разум — не может узнать в нем себя" (ibid., р.23). Сад говорит о своем атеизме как о способе мыслить поступки, продиктованные перверсивностью. Мысля перверсивное действие в русле нравственного императива, он тем самым переосмысливает саму перверсивную чувственность. Создается парадоксальная ситуация: нарушается субординация жизненных функций, но разум торжественно легитимирует случившееся!

Сад не стремится дать положительную понятийную характеристику перверсии или чувственно-полиморфного. Трансгрессия у него одерживает вверх над выводами, которые логически вытекают из его атеистических деклараций; фактически утверждается примат трансгрессии над любой легитимацией, в том числе легитимацией самого Сада.

"Интегральный атеизм утверждает, что вместе с абсолютным гарантом принципа идентичности [Богом или Человеком — М.Р.] исчезает сам этот принцип, следовательно, морально и физически устраняется ответственность "я". Первое следствие отсюда: всеобщая проституированность. Последняя является составной частью интегральной извращенности, основывающейся на несубординации жизненных функций и отсутствии нормативного авторитета рода" (ibid., р.25).

"Трансгрессия предполагает существующий социальный порядок, поддержание норм... которые делают эту трансгрессию необходимой. Так что всеобщее проституирование имеет смысл лишь по причине присущего индивидуальному телу качества моральности... иначе она потеряла бы всякую притягательность..." (ibid., р. 25). То же относится и к самой перверсии: содомия, например, носит вызывающий характер лишь по отношению к сохраняющейся гетеросексуальной норме, нормативной дифференциации полов. Если все станут философами- злодеями, "цель" Сада,якобы,будет достигнута, зато и садизм исчезнет, его вызов институциализуется.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что Сад описывает существующие социальные нормы и институты как определяющие саму форму перверсий. Трансгрессия не объясняется у Сада его пониманием природы, не объясняется ничем всеобщим. Кроме того, перед нами разрушающая сама себя природа, объяснимая только из уже совершенной трансгрессии, в целях ее легитимации. Трансгрессивность стремится по сути к одному: возобновляться и уничтожать норму. Она необходима независимо от интерпретации, более или менее "благонамеренной".

Сад является критиком представления о перверсивности как о патологии; он заимствует свою терминологию из моральной психологии и поэтому не может считаться предтечей психоанализа. В "120 днях Содома" перверсии называются страстями; в соответствии с принципом механики они идут от простых к сложным, образуя генеалогическое древо пороков и преступлений.

С другой стороны, система Сада, открывая возможность более широкой чувственной полиморфности, может утверждаться лишь путем разрушения условий воспроизводства человеческого рода: "этот способ существования освящает смерть рода в индивиде. Верификацией бытия является приостановка самой жизни... экспроприация жизненных функций. Экспроприация собственного тела другого становится, таким образом, смыслом этого способа существования" (ibid., р. 30).

Перверсивный жест не имеет кода, не может быть сообщаем. Не либертен вспоминает о нем, а он напоминает о себе сам. Из того, что он умопостигаем, связан с представлением и суждением, следует, что он что-то интерпретирует: "чтобы эксплицировать этот. жест. Сад интерпретирует предполагаемую интерпретацию извращенного человека, беря за основу то, что ему в этом жесте удается расшифровать" (ibid., р.33). За точку отсчета при этом берется абсолютная перверсивность, содомия. Именно содомия, а не гомосексуальность, подчеркивает Клоссовски. На основе гомосексуализма может возникнуть институт, что много раз в истории общества и случалось (браки гомосексуалистов в Швеции). Напротив, содомия — чистая контрвсеобщность, антиразмножение, "смерть рода в индивиде" (ibid., р.32). "...будучи подобием акта размножения, она одновременно является насмешкой над ним. Действительно, выводя за пределы органической специфичности индивидов, этот жест закрепляет жизненный принцип метаморфозы одних существ в другие, который воспроизводит интегральную извращенность и постулирует всеобщую проституированность как окончательное применение атеистического принципа."

В своем стремлении расшифровать перверсивный жест Сад задает код перверсивности. Он принимает отклоняющийся жест за природную данность, нуждающуюся всего лишь в рационализации (в результате чего норма по необходимости истолковывается как патология, ведь природа, по Саду, безнадежно стремится к самоупразднению). Сад строит логически структурированный язык перверсивности, которая — по отношению к этому языку — представляется лишенной логики. Тут обоюдный процесс: язык "заражается" перверсивностью, зато и перверсивность обретает свой язык, артикулируется. Атеизм проявляется здесь в том, что извращение говорит на языке разума, имитирует "здравый смысл". Интегральный атеизм невозможен без говорящей на языке разума перверсивности, но извращенность его героев не может стать интегральной без такой рационализации, без имитации нормы, без отказа от маргинального статуса.

Поэтому Сад строит для своих персонажей искусственные пространства: вне обычных домов свиданий, публичных домов и прочих мест, где сексуальность существует на кромке общественной жизни. В этом Сад — противоположность Казановы и других современных ему эротических авторов: его не интересует то, как общество локализует сексуальность, так как само общество для него есть извращение, явление маргинальное, которое, нуждаясь в объяснении,

не может служить принципом объяснения. То, что обычно именуется извращением, есть для него норма, а так называемая норма случайна. Всеобщая проституированность есть и принцип объяснения мира, и его инфраструктура; любая ее локализация и регламентация случайны. Всеобщность оказывается внешним проявлением контрвсеобщности: вместо того, чтобы критиковать общественные институты. Сад показывает, что они сами по себе "обеспечивают торжество перверсии".

Сад изобрел тип извращенца, который говорит от имени всеобщего из своего частного жеста; частный жест лишает речь закрепленного за ней содержания, требует постоянного изобретения иной речи, которая только и обеспечивает всеобщий статус частного жеста.

Динамизм письма Сада связан с тем, что жест утверждается как норма через напряженное повторение. Дискурс извращенца остается софистическим в той мере, в какой не преодолевается понятие нормативного разума. Акт убеждения может состояться лишь в том случае, если собеседник в свою очередь преодолел в себе это понятие. Персонаж Сада добивается обращения собеседника не благодаря аргументам, а благодаря соучастию.

Соучастие есть противоположность убеждения в соответствии со всеобщими рассудочными нормами... для взаимного понимания соучастники не нуждаются ни в какой аргументации (ibid., р.35). Интегральный атеизм возможен только в действии; пассивность равносильна восстановлению нормы и всеобщего в обычном (не обязательно традиционно религиозном) смысле.

Для вступления в садовскую академию нужны два качества: кандидат должен видеть в своем отклоняющемся образе действий проявление атеизма; атеист должен определенным образом действовать. Основная добродетель "академика" — апатическая аскеза, на практике доказывающая, что "душа", "сердце", "сознание" являются случайным соединением одних и тех же импульсов. "Поскольку наши побуждения устрашают нас в форме "испуга", "сострадания", "ужаса", "угрызений совести" или посредством образов совершенных поступков, каждый раз, когда представления будут иметь тенденцию занимать место действий (и таким образом не давать им осуществиться). Нужно замещать отталкивающие представления самими действиями" (ibid., р.38-39). Повторение действий совершается в состоянии абсолютной апатии, ибо только апатия делает агрессию перманентной (отсюда критика чувственного начала у Сада, включая удовольствие). Как можно, задается вопросом Сад, хладнокровно повторить совершенный в состоянии опьянения поступок? Не нужно ли в качестве предвестника удовольствия иметь в себе образ этого поступка?

Самосознание, по Саду, хрупкая структура, постепенно развившаяся под институциональным и нормативным давлением, продукт игры устрашающих и возмущающих импульсов. Иногда эти силы выводят субъекта за скобки, заставляют его работать против себя, разлагая структуру сознания, иногда в состоянии бездействия они, напротив, восстанавливают сознание, которое сразу же осуществляет цензуру действия и представляет разложение субъекта как угрозу родовым нормам. Мораль, напоминает Сад, питается не действиями, а

представлениями. "Устранение чувственного должно одновременно предотвратить возвращение к моральному сознанию, но, предотвращая такое возвращение, оно, по-видимости, устраняет и мотив трансгрессии: ведь вся ценность... содомизма заключается в сознательной трансгрессии норм, представленных в сознании. С искомым выходом за свои пределы на практике связана дезинтеграция сознания с помощью мысли. Последняя восстанавливает первоначальную расстановку импульсивных сил, представленную в сознании субъекта в перевернутом виде... это область вне-себя-бытия, бытия-вне-сознания, в котором злодей может поддерживать себя лишь повторением одного и того же акта. Итак, сладострастная жестокость — явление не чувственного порядка... (ibid., р.41). С ней связана только трата сил на содомизм, это бесполезное удовольствие.

Мое тело — продукт языка общества, оно мыслимо как "мое" только внутри этого языка. Мое отождествление с телом способствует продолжению рода. "Из языка институтов я узнал, что тело, в котором "я есть", "мое" (ibid., р.46). Величайшее преступление, с этой точки зрения, — отделение моего тела от моего "я", созданного работой языка. Обладание несобственным телом — признак явной перверсивности: извращенец ощущает тело другого как принадлежащее ему, а свое тело как чужое, "чуждое той неподчиненной функции, которая доминирует в нем. Для того, чтобы иметь возможность ощущать воздействие своего насилия на другого, он пребывает прежде всего в этом другом..." (ibid., р.47).

Опыт Сада исключает обычную форму передачи; он полностью основан на повторении, которое ведет к экстазу, невыразимому в языке. Экстаз как последовательное отрицание наррации неописуем: "... актуализация отклоняющегося акта в письме соответствует апатичному повторению этого акта, осуществленному независимо от описания. Актуализуя акт, письмо вызывает экстаз мысли..." (ibid., р.51). Сад пользуется языком для выражения своего опыта потому, что сам этот опыт изначально структурирован языком, построен в языке. Но бросаемый обществу вызов есть вызов и языку общества. Описывать аберрацию (отклоняющийся акт) значит описывать невозможное, т.е. фактически не описывать, а создавать из ничего: “аберрация описана там потому, что воспроизведен соответствующий поступок" (ibid., р.52). В процессе воспроизведения в язык вторгается не-язык: так, текст Светония, в противоположность тексту Сада, не воспроизводит действия Калигулы, не поддерживает собой их возможность. Письмо же маркиза де Сада содержит в себе возможность системы внеморальных действий (т.е. чисто случайной системы) и, более того, это письмо есть их единственный свидетель.

"Во всяком случае оно [письмо Сада — М.Р.] указывает на внеположное, и это внеположное вовсе не есть интерьер "будуара", в котором философствуют, это — интерьер самой философии, которую ничто не отделяет от будуара... Итак, приостановка языком самого себя составляет уникальность творчества Сада... он приглашает нас выйти и посмотреть, что не сходится в тексте в то время, как все содержится исключительное тексте..." (ibid., р.54).

2. Ультрамонтанцами (от лат. ultra montes — за горами, т.е. в Риме) называли себя сторонники течения в католицизме, зародившегося в 15 веке; ультрамонтанцы отстаивали идею неограниченной верховной власти римского папы, его право вмешиваться в светские дела любого государства.

3. Граф Шароле, принц де Бурбон-Конде, Шарль (умер в 1760г.) — принц крови, известный своими любовными похождениями и жестокостью. Насильно привозил в свой дом для увеселений женщин и держал их там взаперти. Евгений Дюрен усматривал в графе Шароле

прототип некоторых садовских либертенов, связывая его эротическую практику с "психозом неполноценности" (Psychose der Minderwertigkeit), (E.Duhren. Neue Forschungen uber den Marquis de

Sade...S.41-42).

4. ad infinitum (лат.) — до бесконечности.

Перевод Г. Генниса

Вернуться в раздел: Философия